Ф.Ф. Зелинский. Цицерон как философ / М. Тулий Цицерон. Речь в защиту М. Целия

 

Цицерон как философ представляет из себя явление не столько оригинальное в смысле первичного творчества философской мысли, сколько индивидуальное и самостоятельное в смысле выборки жизнеспособных начал греческой философии и соединения их в одно органическое, запечатленное личным суждением и вкусом целое. Все исследователи философских сочинений Цицерона стараются указать тот или другой греческий источник для того или другого его трактата; но в то же время все они согласны в том, что этим источником был в одном случае новоакадемический (то есть скептический), в другом — стоический памятник и т. д., и что, стало быть, соединение этих разнородных памятников в одну философскую систему есть личное дело Цицерона. Между тем, именно в этом соединении сказывается столь же важная, сколь и новая философская идея — совместимость гносеологического и метафизического скептицизма с догматизмом в области практической морали, то есть та же мысль, которая (хотя, конечно, в гораздо более утонченной и развитой форме) лежит в основании философии Канта.

1) Теоретическая философия. На пороге философского мышления человека встречает вопрос о возможности познания. Несомненно, что непосредственным объектом познания может быть лишь представление, поскольку оно есть представление о чем-то реальном. Имеются ли у нас критерии для различения реальных представлений от нереальных? На этот вопрос Цицерон, по примеру новоакадемика Аркезилая, отвечает отрицательно («Академические исследования»). Переходя от теории познания к метафизике, Цицерон ставит вопрос о божестве, его бытии и естестве. Догматизм, как эпикурейский, так и стоический, на этот счет оказывается несостоятельным: правда, голос сердца нам говорит о существовании божества, но разум не может привести выдерживающие критику доказательства в его пользу («О природе богов»). Особенно это касается того соображения, на которое так любят ссылаться стоики: мнимого факта ведовства, доказывающего будто бы существование божественного промысла. Ведовства нет и быть не может; то, что сюда относят, оказывается на проверку либо обманом, либо недоразумением, либо случайностью («О ведовстве»). К метафизике, заметим, относится вопрос о необходимости и свободе воли, другими словами, о роке. Цицерон отвергает идею рока не только в грубой ее форме, которую мы называем фатализмом (ignava ratio), но и в той более тонкой, которая у нас носит имя детерминизма, и следовательно, признает принцип свободы воли («О роке»). Таким признанием отвоевано поле для этики, которая немыслима без этой свободы. К этике, однако, можно подойти двумя путями: исходя либо от идеи высшего блага, к которому направлены человеческие действия, либо от понятия нравственного долга. Только первая точка зрения имеет отношение к теоретической философии; только здесь, поэтому, уместен скептицизм. Цицерон разбирает противоречивые мнения школ об идее высшего блага, как эпикурейской, признающей таковым удовольствие, так и стоической, возводящей в таковое добродетель; против последнего он возражает нехотя и скорее с формальной точки зрения, чем по существу. Все же права скептицизма признаны во всей области теоретической философии: обещание, данное в основных «Академических исследованиях», — показать неположительность критериев познания — исполнено. Конечно, можно задать вопрос, вся ли теоретическая философия обследована с этой точки зрения автором. В античную эпоху делили философию на логику (диалектику), физику (с метафизикой) и этику (с политикой); из этих трех частей первая, как видно, совсем пропущена Цицероном. Сделано это потому, что она в значительной части вошла в состав его риторических произведений, в которых учение «о нахождении доказательств» занимало первое место.

2) Практическая философия Цицерона посвящена ответу на вопрос «как жить?» Ответ этот дает нам та же природа, которая дала нам и самую жизнь: «кто следует руководительству природы, тот никогда не будет заблуждаться». Этот стоический принцип Цицерон ставит во главу угла своей практической философии. Если бы человек был предоставлен влиянию одной только природы, то он бы ни в чьих наставлениях не нуждался; но так как воспитание и среда развратили его природные наклонности, то нужна руководительница, которая бы разъяснила бы ему голос природы, и эта руководительница — философия (практическая). Природу, однако, следует понимать не в ее примитивности, а в ее совершенстве. Усовершенствованная природа человека — это его разум. Понятая так, природа сказывается в четырех основных стремлениях человеческой души: 1) стремлении к познанию, 2) стремлении к общительности («социальном инстинкте»), 3) стремлении к первенству и 4) стремлении к порядку и гармонии. Этим четырем стремлениям соответствуют четыре кардинальных добродетели: мудрость, справедливость, мужество и умеренность (= уравновешенность), из коих последняя состоит в согласованности «общей натуры» человека как такового с «личной натурой» каждого человека в отдельности: «человек всячески должен стремиться к сохранению и развитию личных черт своего характера, поскольку они не порочны» (индивидуализм Цицерона). Каждое из четырех стремлений является источником особого круга обязанностей; из них, однако, одно, а именно стремление к первенству, склонно заменять соображение нравственного долга соображением практической пользы, а последнее, в свою очередь, склонно скрещиваться с соображением нравственного долга и требует поэтому особого исследования (у Цицерона эта субсумпция не проведена, но она напрашивается сама собою). Стремление к общительности заставляет нас служить людям; стремление к первенству склоняет нас к тому, чтобы заставлять людей служить нам. Спрашивается, поскольку эта вторая цель нравственна, а затем, в пределах ее нравственной допустимости, как поступать в случае ее столкновения с первой («конфликт справедливости с пользой»)?

Таков живущий в нас нравственный закон, тождественный с правильно понятым разумом, драгоценнейший дар нам от природы («Об обязанностях»). Опираясь на него, человек может вести счастливую жизнь, не страшась трех своих самых грозных врагов: старости, боли и смерти. Старость не страшна, так как приносимый ею упадок физических сил вознаграждается, с одной стороны, исчезновением тех желаний, для удовлетворения которых требуются физические силы, а с другой стороны — расцветом умственных и нравственных сил, которые при разумном образе жизни не изменяют человеку до самой смерти («Катон Старший»). Боль, положим, зло — напрасно стоики это оспаривают; но ее сила смягчается, с одной стороны, закаленней души и тела, с другой — добродетелью («Тускуланские беседы», II). Смерть не страшна: если душа бессмертна, то она сводится к переходу из худшего мира в лучший, если же нет — то к полному уничтожению сознания («Тускуланские беседы», I). Исчезновение ужасов смерти учит нас более ценить те положительные блага, которые нам дает жизнь. Их много; главное между ними — тот ток симпатии, который нас окружает в обществе наших ближних. Мы называем его дружбой, когда он исходит от немногих, и славой, когда от многих. Дружба и слава — два высшие блага жизни; следует, однако, в обоих случаях отличать истинную дружбу и истинную славу от ложной — от лести в первом, популярности во втором случае. Истинная дружба и истинная слава имеют своим основанием и условием добродетель («Лелий» и «О славе») — ту же добродетель, которая является для нас источником обязанностей и дает нам возможность торжествовать над врагами нашей жизни. А если так, то ясно, что «добродетель довлеет себе для счастливой жизни» («Тускуланские беседы», V).

3) Общая оценка. Отдельные части этого философского здания заимствованы автором, как уже было сказано, у его предшественников; он сам этого не скрывал, не приписывал себе оригинальности и с замечательной скромностью видел свою заслугу лишь в том, что он на своем собственном языке передал учения и исследования своих предшественников. Он сделал, однако, сам того не сознавая, гораздо больше: именно вследствие того, что он и на пути своего философствования доверился руководительству своей индивидуальной природы, он воздвиг из чужих плит в высшей степени оригинальное, запечатленное духом личного творчества здание. Оно оказалось чрезвычайно прочным и долговечным: римская философия ведет свое начало с Цицерона, а с нею — и философия романизированного Запада. Этой живучести и влиятельности не помешали и частичные противоречия, а равно и недостаточная, местами, глубина его философской мысли. Что касается первых, то за вычетом тех, которые вытекают из различения областей теоретической и практической философии (различения коренного и тем не менее упущенного из виду новейшими исследователями философии Цицерона), — остаются лишь незначительные, легко объясняемые спешностью его работы (все философские сочинения Цицерона были написаны в 45-44 годах; точно предчувствуя свою близкую смерть, он торопился использовать для себя и для своих земляков сокровищницу греческой философии).

Что касается недостаточной, местами, глубины философской мысли, то именно она, понижая ценность сочинений Цицерона в глазах специалистов, придала им особое значение в кругу неспециалистов. Очень правильны в этом отношении слова Тэна: «Когда великие ораторы соглашаются писать, они становятся самыми могучими из писателей: они делают философию более популярной; они заставляют своих читателей повышаться на несколько ступеней и возвышают уровень интеллигенции человеческого рода. В руках Цицерона догматы стоиков и диалектика академиков теряют свои шипы. Субтильные рассуждения греков делаются гладкими и легкими; трудные проблемы промысла, бессмертия, высшего блага становятся общим достоянием. Сенаторы, люди дела, юрисконсульты, любители формул и процедуры, плотные и узкие умы откупщиков понимают дедукции Хрисиппа; книги «Об обязанностях» сделали общедоступной мораль стоика Панетия».