Ю. А. Шичалин. Жизненный путь Эразма Роттердамского и становление новоевропейского самосознания.
Статья из сборника «Контекст - 1988. Литературно-теоретические исследования».
Изд. «Наука». 1989 г.
Когда родился великий Эразм, точно неизвестно. Вероятнее всего, в 1466 г., может быть, в 1469 г. Но мы точно знаем не только год и день, но даже час его смерти: Эразм умер в ночь с 11 на 12 июля 1536 г.
Его жизнь — начиная с рождения (Эразм был незаконнорожденным сыном священника и служанки), включая годы ученичества и написания первых работ (в Девентере, в школе св. Лебуина; в монастыре Стейн; в Париже, где Эразм в 1498 г. получил степень бакалавра теологии) вплоть до выхода в свет в 1500 г. «Адагий», сделавших Эразма знаменитым, — носила все приметы непредставительности и неопределенности и была отмечена доводившей до отчаяния монашеской несвободой, несамостоятельностью и нищетой. Умер Эразм признанным главой гуманизма, мыслителем, к слову которого прислушивались европейские государи и папа. Надпись на его гробнице в кафедральном соборе Базеля свидетельствует, что «его несравненная ученость во всевозможных науках сочеталась с такою же мудростью». Помимо библиотеки, золотых вещей и другого имущества, Эразм оставил по завещанию почти 5000 флоринов на пособие студентам Базельского университета, где до сих пор существует Эразмовская стипендия.
Все, чем располагал Эразм к концу жизни, было благоприобретенным. Благоприобретенной, причем великими и сознательно направляемыми трудами, была и его великолепная латынь. Никак нельзя сказать, что в пору формирования Эразма не было традиции, к которой он мог бы примкнуть и в русле которой совершенствоваться. Но Эразм так упорно стремился к свободному владению латинским языком, что и образцы классической латыни, и стихия как схоластической, так и гуманистической латыни были для него скорее тем, с чем он состязался и от чего отталкивался, формируя свой — неподражательно живой — латинский стиль. Латынь не могла быть и не была его родным языком, но именно она была тем единственным языком, которым Эразм владел в совершенстве: немецкого он не знал, по-французски и по-английски изъяснялся с трудом. Языком, объединявшим Европу, была латынь. Эразм слыл лучшим латинистом своего времени, но, расставаясь с жизнью, последние слова он произносит на родном языке своих родителей, по-голландски: «Lieve God!» («Боже мой!»)
В течение всей жизни Эразм стремился к независимости и покою, и отнюдь не природной склонностью к путешествиям объясняется то, что вплоть до приобретения благоустроенного жилища в Базеле — а Эразму тогда было за пятьдесят — им, болезненным и слабым, владеет постоянное и почти навязчивое желание уехать, перебраться в другое место, город, страну. Конечно, часть своих путешествий Эразм совершил по воле своих покровителей. Среди причин, срывавших Эразма с места, был также его страх перед эпидемиями вспыхивающей там и сям чумы, страх почти болезненный, но более чем понятный: у него на глазах от чумы умерла мать. Но помимо внешних причин была постоянная внутренняя потребность уехать. Из монастыря Стейн Эразм стремится в Париж. Обучаясь в Париже, он страстно хочет поехать в Италию, но, когда поездка расстроилась, Эразм с радостью едет в Англию, в Оксфорд. Потом он снова в Париже, потом в Орлеане, Лувене, Амстердаме и опять в Англии, на сей раз в Лондоне и Кембридже. Поездка в Италию удается только в 1506 г. В Турине Эразм получает степень доктора теологии. Оказавшись ненадолго во Флоренции, он при первой же возможности бежит в Болонью; появляется в Риме, но стремится в Венецию, где знаменитый Альд Мануций (тогда уже знаменитый, хотя его типография была основана всего двенадцать лет назад) переиздает его «Адагии». Здесь Эразм остается надолго — до декабря 1508 г. и помимо «Адагий» выпускает Пиндара, Платона, Плутарха, Павсания, Плавта, Теренция, Сенеку и других греческих и латинских авторов. Альд Мануций приглашает его остаться для продолжения издательской деятельности, но Эразм едет в Англию. Затем — Базель, Антверпен, Брюссель, Гент... В 1517 г. Эразм обосновался в Лувене, но в 1521 г., в день своего рождения, он уезжает оттуда, гонимый католическими богословами, в Базель. Из Базеля после семи лет относительно спокойной жизни ему приходится — на сей раз из-за бесчинств реформаторов — перебраться во Фрейбург, из Фрейбурга — вновь в Базель. Но до последних дней своей жизни он все надеется уехать из Базеля в Брабант, впервые испытывая тоску по родине. «Конечно, я здесь среди искреннейших друзей, каких у меня не было во Фрейбурге, но из-за наших догматических разногласий я предпочел бы умереть где-нибудь в другом месте... Ах, если бы Брабант был ближе!..» — так писал Эразм за две недели до смерти.
Нет ничего, к чему следует стремиться более горячо, нежели к дружбе, — Эразм часто говорил об этом, и в юности ему, кажется, даже довелось, впрочем безответно, испытать всю сладость желаемого чувства. Преклонение перед дружбой у гуманистов, с каким бы риторическим блеском и литературной искушенностью оно ни высказывалось, трудно заподозрить в неискренности хотя бы потому, что дружеские отношения, дружеские кружки, дружеские пиры и беседы — словом, все это дружество было в течение первых полутора веков гуманизма одним из основных и надежнейших гуманистических институтов. Лепясь вокруг богатых покровителей, духовных и светских, и находясь от них в зависимости, гуманисты тем более ценили и прославляли родство и единение дружественных душ. Если бы нельзя было вместе с немногими близкими и понимающими друзьями восхищаться образцами возлюбленной античности, кто стал бы с таким рвением отыскивать рукописи в библиотеках и подвалах монастырей, раскапывать пустыри, расчищать завалы и сносить безобразные застройки, скрывающие античные здания и скульптуры, гробницы, мозаики, монеты; кто стал бы — чтобы отбросить соображения сугубо материальной выгоды — приобретать найденное, если бы не было людей, умеющих оценить приобретение и восхвалить вкус приобретателя? Невозможно представить одинокого гуманиста, за исключением разве что самого первого — Петрарки и самого великого — Эразма. Собранные и изданные в наше время двенадцать томов переписки Эразма многословно протестуют против мысли о том, что он был одинок. Но в последний год своей жизни, проведенный в доме друзей, Эразм пережил свое одиночество с такой остротой и с таким смирением, какие были бы невозможны у человека, столкнувшегося с одиночеством впервые.
Подлинной дружбы Эразм, лелеявший в себе готовность к этому чувству, вкусил поздно: ему было за тридцать, когда в Оксфорде он познакомился с Джоном Колетом, своим ровесником, рядом с которым, однако, Эразм чувствовал себя младшим и меньшим. Эразм рано ощутил свою призванность к высокому, но до тех пор он еще не ощутил своего призвания; и только теперь и здесь, в Англии, когда судьба столкнула его с людьми его уровня и размаха, он впервые загорелся мыслью, подчинившей себе все его существо и окончательно сформировавшей его. Одно признание из письма того времени весьма характерно для этого беспокойного охотника к перемене мест: «С двумя такими друзьями, как Колет и Чернок, я не отказался бы жить даже в Скифии». Тогда же Эразм впервые встретился с Томасом Мором. Прочная дружба с ним завязалась несколько лет спустя и осветила своим непривычным и вожделенным светом всю жизнь Эразма. А смерть Мора возвестила о том, что пришла пора и Эразму завершать свои земные дела. 18 июня 1535 г. Эразм писал одному из своих корреспондентов: «Меня посетил Рафаэль Марруф, который здесь по пути на родину, в Геную, из Англии, где он прожил много лет. Он мне много порассказал об Англии, да хорошего — ничего. Епископ Рочестерский в тюрьме потерял зрение. А за Мора следует бояться, как бы ему не вынесли смертный приговор. Что король определенно разгневан на него, свидетельствует хотя бы конфискация всего его имущества. Боюсь предположить, чем может обернуться королевская свирепость» 2.
Из письма Конрада Гокления Эразм узнал, что его опасения оправдались: «Девятого дня Июньских Нон в Британии был обезглавлен Томас Мор, проявивший на суде и во время казни не меньшую выдержку, нежели некогда Сократ, осужденный по несправедливейшему решению афинского сената. За несколько дней до него был убит епископ Рочестерский, против которого гнев короля пылал столь яростно только из-за того, что папой тот был введен в коллегию кардиналов. Но я слышал о том, чем побеждается все это зверство. Голова епископа, надетая на кол, в течение многих дней была выставлена на всеобщее обозрение, и она, по рассказам, не только не начала разлагаться, но стала благообразнее. Слух этот крепнет и распространяется все далее. А чтобы голова Мора не вызвала религиозной смуты в народе, было совершено, как я слышал, преступление невероятнейшее. Повторилась фиестова история: его голова тоже была насажена на древко, но предварительно ее долго варили, чтобы тем быстрее она стала оплывать...»
Что должен был испытать кроткий и истерзанный жизнью Эразм, получив это известие? Только одно: конец терзаниям близок.
Пересылая фрагмент этого письма Петеру Томицкому, 31 августа он пишет: «О бессмертии имени своего я не тужу, хотя порядочный человек и не должен пренебрегать славой. Но все судят по-разному; и потом, есть ли что-нибудь более сумасшедшее, чем наш век? В едином хоре — и какое несогласие! Сколько бессмысленных порывов!.. Знал бы я прежде, что значит иметь славное имя,— я бы все силы приложил, чтобы никто, кроме домочадцев, не знал Эразма; а теперь вотще меня привлекает эпикурово слово “проживи незаметно”. Но поскольку мудрость моя — эпиметеева мудрость, я, запоздалый мудрец, всем сердцем стремлюсь к тому одному, что мне осталось: по милости Христовой уйти отсюда... Что сталось с епископом Рочестерским и Томасом Мором — а в Англии не было святее и лучше этих двух людей,— ты узнаешь из отрывка письма, который тебе посылаю. Мне кажется, вместе с Мором угас и я,— настолько “одна душа” была в нас, по слову Пифагора...» 3
Однако в чем состояло то призвание, которое осознал Эразм во время первого своего пребывания в Англии после встречи с Джоном Колетом? Первое, что ощутил Эразм, впервые побывав в Англии,— необходимость изучить греческий. Отменный латинский стиль к тридцати годам — великое достоинство, но под влиянием Колета, который привез с собой из Италии сочинения Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола, с новым воодушевлением читал Новый завет (так, словно его только что из многовековой безвестности извлекли на свет) и толковал Послание к римлянам, Эразм ощущает острую нехватку греческого и древнееврейского. Последнего Эразм не освоил, но с греческого он уже через три года переводит на латынь Либания и Еврипида. А уже в 1506 г. Эразм подготовил латинский перевод Нового завета. Эразм был достаточно умен, чтобы избежать чрезмерного увлечения вывезенной Колетом философией флорентийского неоплатонизма. Всплеск живого интереса к учению позднеантичных толкователей Платона, прекрасный, но бесперспективный в рамках католического вероучения, был возможен в созданной Козимо Медичи домашней Академии — небольшом кружке воодушевленных почитателей античной премудрости, но он не мог захватить Эразма, жившего мерками другого времени. Он сам, одинокий и бегущий из одного европейского города в другой, открывал это другое время и, в течение всей жизни оставаясь католиком, прокладывал дорогу реформе католицизма.
Обретенный Эразмом в Англии пафос первооткрывателя Нового завета был подкреплен заразившим его критическим духом Валлы, но исходным смыслом Эразмова подхода к традиции стала не ее критика и не стремление ее ниспровергнуть, а именно чувство открытия подлинной источной реальности, все уходившей и вот совсем ушедшей из христианской традиции латинского Запада, однако существующей и доступной узрению. Это было то же чувство, какое испытывали первые гуманисты, обнаружившие, что живая, исправно объединявшая Западную Европу латынь — увы! — совсем растеряла совершенство и блеск классической латыни, утратила ее богатства и исказила ее дух.
В 1516 г. Эразм подготовил греческий текст Нового завета со своим переводом и примечаниями, выдержавший пять изданий (последнее в 1535 г.), в каждом из которых примечания становились все более пространными. Помимо этого, Эразм готовил и издавал парафразы отдельных новозаветных книг, заново знакомя Европу с самым знакомым из всех знакомых ей текстов. В каком-то смысле это было дерзостью.
Реакция, вызванная Эразмовыми изданиями, переводами и толкованиями Нового завета, была двойственной, но не неожиданной. Эразма — издателя Нового завета теперь превозносили и проклинали, по существу, так же (но только более решительно и ревностно), как совсем недавно проклинали и превозносили Эразма — составителя «Адагий», с появлением которых всякий мог украсить свою латынь античными сентенциями, пословицами, поговорками. Всякий, а не только член дружеского кружка любителей древнего красноречия; всякий, а не только ученики прославленного преподавателя гуманистических дефиниций; всякий, потому что «Адагии» переиздавались и в год смерти Эразма вышли одиннадцатым изданием.
Эразм был первым из гуманистов, который так сознательно и широко использовал сравнительно недавнее изобретение: печатный станок. Он впервые писал для «широкого читателя» и впервые предлагал непосредственно «широкому читателю» тексты, до сих пор бывшие в ведении церкви и церковного богословия. Кстати сказать, именно парижские теологи, в свое время присудившие Эразму степень бакалавра теологии, пытались закрыть типографии и под влиянием Сорбонны Франциск I, в 1517г. приглашавший Эразма стать во главе высшей школы древних языков, которую он решил основать, издал в 1534 г. соответствующий эдикт. Однако отменять книгопечатание было уже слишком поздно: Европа пережила эпоху рукописной книги, и печатные тексты прочно вошли в обиход и сознание европейцев. И Эразм, всю жизнь издававший греческие и латинские тексты, и самые последние дни своей жизни посвящал все тем же издательским заботам: он готовил Оригена. Может быть, последнее, что он написал,— обращение к будущим читателям Оригена, вышедшего в Базеле у Фробена уже после смерти Эразма в сентябре 1536 г.
Любая замкнувшаяся традиция, если она живет достаточно долго, рано или поздно начинает сходить с ума и изживать себя. Даже если до поры ей ничто не мешает извне, в подошедшую пору внешние беды всегда находятся и так или иначе сокрушают то, что еще вчера казалось незыблемым. Целое и его части, некогда имевшие прямое и ясное назначение, утрачивают его, и бессмысленный каркас начинает разламываться по суставам. Традиция лишается души, но тем больше разбухает плоть традиционных институтов: их ревностно охраняют те, кто не знает совестливой оглядки даже не на свои достоинства, а на соответствие достоинств чину, должности, месту, к которым приросло то или иное лицо.
Обессмысленная система традиционных институтов продолжает быть предметом почтительных и небескорыстных домогательств со стороны бесстыжих выскочек, которые в первую очередь и вызывают недоверие к системе традиционных ценностей и стремление исправить сложившееся положение. Одни хотят очистить традицию, понять ее исконный смысл и вернуться к нему; другие стремятся сокрушить приверженцев лжетрадиции и создать новую систему институтов. Однако есть и третьи, предпочитающие негромогласную положительную работу в той области, которая доступна им по их дарованию и предназначению.
Уже с конца XIV в. эта тревожная пора сумасшествия началась для католицизма. Папству, всецело занятому мирскими заботами, было не до надзора за духовными движениями эпохи. Человеческий ум, высвобождаясь от внешней опеки, сам начинает выбирать в мире духовных и нравственных ценностей, и свободомыслие приобретает размах почти сокрушительный. Нравственность падает, и вкусы буйствуют. Немногим искренне кажется, что заново открытая античность — противодействие традиционному обскурантизму, но для большинства античность — не духовный ориентир, а мода или сфера «престижного» помещения денег. Ни тому, ни другому, ни тем более третьему апостольский престол отнюдь не препятствовал. Поэтому создавалось впечатление, что и сама католическая церковь разлагается только потому, что ее заразило всеобщее преклонение перед языческой древностью. Это вызывало протест. Во Флоренции, крикливой и буйной, в монастыре Сан-Марко в 1490 г. проповедовал обновление церкви Савонарола, который через четыре года стал свирепым правителем Флоренции, стремившимся задавить светское начало городской жизни, уничтожить светские науки, причем не в последнюю очередь науки о классической древности; но еще через четыре года Савонарола был казнен по решению специально назначенной папской комиссии. Казнив Савонаролу, апостольский престол продолжал поддерживать светскую культуру. Великолепная фигура Льва X, последнего папы (1513—1521) предреформационной Европы, замечательно демонстрирует сумасшествие католической традиции на рубеже XV—XVI вв. Сын Лоренцо Великолепного, Джованни Медичи, принявший по вступлении на папский престол имя Льва X, уже 13 лет был кардиналом. Воспитанник лучших итальянских гуманистов, человек тонкого вкуса и изрядной образованности, Лев X был лишен всякого интереса к религиозным вопросам, и вся огромная церковная машина, веками создаваемая папским Римом, использовалась им преимущественно для добывания денег; впрочем, значительной части этих денег, кажется, и трудно было найти лучшее применение: Лев X восстановил университет в Риме, учредил коллегию для издания греческих классиков, способствовал созданию многочисленных библиотек, покровительствовал Браманте, Рафаэлю, Микеланджело. Еще будучи кардиналом, он выказал свое расположение Эразму, когда тот в 1509 г. был в Риме. В 1517 г. Лев X освободил Эразма от обязанности носить монашеское облачение его ордена, позволил ему жить в миру, принял посвященное ему издание Нового завета и высоко отозвался о деятельности Эразма в целом.
Эразм никогда не порывал с католицизмом, Рим всегда благоволил ему. Почти одновременно с известием о казни Мора (18 августа 1535 г.) Эразм получил послание от папы Павла III, менее года назад воссевшего на апостольском престоле: «Памятуя о твоей безупречной добропорядочности и выдающихся успехах в разного рода науках, а также о заслугах перед апостольским престо-лом,— ибо ты решительно сражался с вероотступниками,— мы милостиво поручаем тебе место настоятеля в Девентере». Помимо этого, Павел III предлагал Эразму кардинальскую шапку. И от той и от другой чести Эразм отказался. Как в течение всей жизни, так и в преддверии смерти чувство независимости и здравый смысл хранили Эразма от безумных соблазнов ложного честолюбия.
Говоря о решительной борьбе Эразма с вероотступниками, т.е. с Лютером и его единомышленниками, Павел III как будто не погрешал против истины. Действительно, Эразм никогда не вставал на сторону Лютера. И Лютер очень скоро понял, что Эразм не будет его союзником. И все же назвать Эразма решительным борцом против Реформации никак нельзя, хотя начиная с 1517 г. Лютер и реформа были постоянным тревожным фоном всей деятельности Эразма 4. Тогда, в 1517 г., папа Лев X еще раз проявил себя как человек широкой натуры; он готов был принять и вместить Лютера. При этом папа был так либерален, настолько просвещен и, наконец, попросту умен, что он поначалу не считал возможным сделать даже намек на склоку с напористым виттенбергским монахом. До того ли? У папы не было денег, и эта досадная, удручающе постоянная их нехватка заставляла думать о том, как их доставать. С подозрительным успехом раскрытый в 1517 г. заговор против папы, конфискация имущества заговорщиков и продажа 39 освободившихся кардинальских мест поправили дело, но ненадолго. О какой борьбе с Лютером могла идти речь, когда для материального укрепления церкви и тех, кто занимал высокие ступени церковной иерархии, гораздо важнее было расширить продажу индульгенций: верующим, например, позволили выкупать из чистилища души умерших, причем помимо Рима право продажи индульгенций получали и местные церкви в других городах. В частности, это право получил архиепископ Майнцский Альберт, чьи финансы были сильно расстроены, и в Виттенберге действовал один из разосланных им продавцов индульгенций — Тецель. За день до праздника Всех Святых (1 ноября) Лютер вывесил на северных дверях кафедрального собора в Виттенберге отпечатанные им 95 тезисов, для публичного обсуждения которых он вызывал Тецеля. Это стало началом Реформации. Но Лев X был готов признать ученость Лютера и самого Лютера — лишь бы затихла эта вредная склока вокруг продажи индульгенций. Однако Лютер — не Савонарола, Германия — не Италия, и время пришло другое.
Это «другое время» в значительной степени подготовил Эразм. Но Лютер считал, что Эразм подготовил время для него, а сам Эразм думал иначе. Лютер опирался на греческий текст Эразмова издания, переводя Новый завет на немецкий. Лютер мог опереться на Эразма в своем независимом отношении к церковной традиции. Лютер хотел бы использовать европейский авторитет Эразма-гуманиста и ревностно домогался от Эразма действенной и решительной поддержки. Вот как он обращался к Эразму еще до их личного знакомства: «Есть ли кто, чье нутро до глубин его не занимает Эразм, кого не учит Эразм, кем не правит Эразм? — Разумеется, я говорю о тех, кто поистине любит науки...» Но для Эразма была невыносима в Лютере неприкрытая дикость натуры, дикость, не смягчаемая несомненной природной одаренностью и известной образованностью. Отталкивала фанатическая и просто наглая уверенность в своей богоизбранности, бесцеремонная эксплуатация яркости и увлекающего темперамента, в высокой степени свойственных Лютеру. И самое главное, вызывала отвращение эта цепкая воля к самоутверждению в сочетании с неразборчивостью и жестокостью при достижении своих целей, а также какое-то поразительное отсутствие чувства меры и вкуса во всем, а также прямая подлость и равная готовность подстрекать к бунту и мятежу и призывать к бесчеловечному уничтожению бунтовщиков и мятежников и вообще всех тех, кого ему, Лютеру, будет угодно объявить врагом Христа. Эразм, которого начали обвинять в сочувствии Лютеру, долгое время удерживался от прямого выступления против него. Но в конце концов Эразм не выдержал.
В сентябре 1524 г. появляется трактат Эразма «О свободе воли». Для полемики с Лютером Эразм выбирает самое существенное. Как часто в истории варварство, набирающее силу и рвущееся к власти, твердило о мистической необходимости и предопределенности всего свершаемого им, объясняло и оправдывало себя сверхъестественными причинами, своей исключительностью и предызбранностью, потому что в таком случае ничего не нужно разумно объяснять, в таком случае можно самый разум объявить «блудницей дьявола, которая позорит и оскверняет то, что говорит и делает Бог». Эразм же защищал свободу человека и пытался разумно обратить Лютера к авторитету Священного Писания, Отцов церкви, древних философов и просто к здравому смыслу, которые равно убеждают, что свобода человеческой воли, ее способность самостоятельно избрать добро и отвергнуть зло,— это единственное, на что следует уповать стремящемуся исправить человека и обратить его к лучшей доле. И менее всего допустимо внушать, что существуют в мире причины, позволяющие человеку дать волю своим худшим инстинктам. «Представим,— писал Эразм,— что в каком-то смысле справедливо то, чему учит Виклиф и утверждает Лютер, а именно: все, что нами совершается, происходит не по свободному выбору, а в силу чистой необходимости.— Но менее всего этот парадокс нужно разглашать всему свету. Опять-таки предположим, что в некотором смысле справедливо написанное где-то у Августина: Бог вершит в нас и благое, и злое, и свои благие свершения в нас засчитывает, и свои злые свершения в нас наказывает.— Но обнародуй это,— и какой доступ к неправедности откроется для бесчисленных смертных, в особенности при такой их косности, нерадивости, порочности и неудержимой склонности смертных ко всякого рода неправедности? Какой нестойкий станет выдерживать бесконечную и тяжкую борьбу со своей плотью? Кто сможет склонить дух к тому, чтобы всем сердцем любить Бога?» 5.
В Эразме говорит гуманист и педагог, который понимает, что человека нельзя воспитывать без твердой уверенности в существовании добра и зла, что служить добру — это труд, возвышающий душу, но труд, требующий великих и к тому же сознательно направляемых усилий, а потакать разнузданным порывам одних, избранных, освящать их разнузданность сверхъестественным авторитетом и оправдывать их жестокость по отношению к другим тем, что эти другие и так силою сверхличной необходимости осуждены на гибель,— значит дать зарасти сорной травой из века в век культивируемому полю человеческой природы. Проследить сквозь века этот непрерывный, но узкий путь человеческого совершенствования и продолжить его — так же трудно, как и следовать добру, сохранять в самом себе неизменную доброжелательность и добрую волю и не утомляться разнообразно прущими и неутомимо досаждающими варварством, злобой и злом. У Эразма до конца жизни хватило и доброжелательности и доброй воли, но варварство, злоба и зло истерзали его нежную душу, сделали его мнительным и отравили конец его насыщенной геракловыми трудами жизни.
В ответ на трактат Эразма Лютер написал «О рабстве воли». Эразм пришел в ужас и написал «Заступника, или Против зловреднейшего письма Мартина Лютера» — сочинение необычайно многословное, взволнованное, полное возмущения и часто отчаяния. Эразм не мог понять, до какой степени Лютер с его брутальной духовностью был недоступен такого рода волнению, хотя об этом он мог бы судить еще по написанному в апреле 1524 г. письму, в котором Лютер, никогда не расстававшийся с самоуверенностью и чувством превосходства перед любым совестливым собеседником, позволяет себе жалеть того, кто уже не союзник, но еще, кажется, и не противник: «Я безболезненно снес то, что в изданных тобою книжках ты покусал и поцарапал меня. Раз я вижу, что тебе не дано силы и понимания, чтобы добровольно и смело нападать вместе с нами на этих наших чудовищ, я не буду тем, кто станет вынуждать тебя к тому, что превосходит твои силы и пределы... Впрочем, я ведь никогда и не желал, чтоб ты, позабыв и презрев свою природу, влился в наши ряды. Нашему делу ты, конечно, своим дарованием и красноречием мог бы сильно помочь, да раз нет духа, спокойней было заниматься тем, что дано... Хочешь верь, хочешь нет, а я — Христос свидетель — от души тебе сочувствую, что против тебя возбудился такой и со стороны стольких гнев и раздражение. Что тебя это не трогает,— ибо твоей человеческой силе с такими тяготами не сладить,— я не могу верить... Что же мне теперь делать? Повсюду — крайнее ожесточение. А я хотел бы, если б мог стать посредником, чтобы они перестали тебя донимать с такой яростью и оставили твою старость почить в Господе...»
Итак, Лютер милостиво дозволяет Эразму сойти со сцены. Но он недооценил презираемую им человеческую природу Эразма. Эразм не идет ни на какие компромиссы ради того, чтобы его оставили в покое, и, несмотря на травлю со стороны и католических теологов и лютеран, не делает ни единой уступки ни тем, ни другим. Мало того. Своим трактатом «Цицеронианец», вышедшим в 1528 г., Эразм наживает себе врагов и в лице гуманистов — тех, кто в своем преклонении перед античностью, и в частности перед нормами классической, цицероновской, латыни, терял всякое чувство меры. В одном из поздних писем Эразм вместе с Горацием восклицает: «О подражатели, скот раболепный!»; разве не таких же точно осмеивал еще Квинтилиан? И у Эразма ничего, кроме насмешки, не мог вызвать текст на совершенной цицероновской латыни, в котором Пресвятая Дева именовалась Диана, а Христос — Юпитер Совершеннейший Величайший. Ненавидя рабский дух в любых его проявлениях, Эразм не мог принять его и у гуманистов, даже таких, как Скалигер и Бембо. Никогда не склонный к сектантству и тем более не склонный ставить интересы какой-либо секты выше соображений здравого смысла и в ущерб ясному и трезвому пониманию действительности, Эразм — несмотря на всю свою природную робость — так и не научился бояться сектантского фанатизма; но проявления вражды болезненно разъедали душу, и к концу жизни Эразм ждет ударов отовсюду и видит выпады против него даже там, где их, может быть, и не было.
С октября 1535 г. больной Эразм перестал выходить из дому. «Уже больше месяца я постоянно прикован к постели и страдаю невероятно, поистине невыносимо. И из-за зимы нет надежды, что здоровье восстановится. Смерти я не боюсь, скорее желаю ее, если будет угодно Господу...» В феврале Эразм составляет завещание. Он продолжает работать, но в письмах всякий раз жалуется на нездоровье. Его донимает борьба с цицеронианцами. В Милане выходит книжка под названием «Гражданская война между цицеронианцами и эразмовцами». По Европе ходят какие-то написанные от имени Эразма письма. Эразм в постоянной тревоге. Он получает новое издание «Общедоступных богословских положений» Меланхтона — сторонника реформы, но подлинного гуманиста, издавна и неизменно чтущего Эразма. Эразму кажется, что новый раздел введения, где Меланхтон рассуждает о различии между философским методом и христианским вероучением, направлен против него. Эразм обижается и пишет Меланхтону письмо. Меланхтон отвечает почтительным посланием.
«Хотя ты в последнем письме и упрекаешь меня, мне все же приятно, что ты сам указал на возникшее у тебя подозрение, в чем я усматриваю знак исключительного расположения, тем более что и в самом письме есть явственные знаки твоего наилучшего ко мне отношения, Хотя я стремлюсь успокоить тебя, я все же не стану оправдываться слишком долго, поскольку ты с твоим редким умом сам разглядишь в письме мою душу; и я твердо знаю, что твоя доброта дозволит мне успокоить тебя без чрезмерного труда.
...Что же касается скептиков, ты сам видишь, что я имею в виду. В догматах веры, в посулах и остережениях я стремлюсь к несомненной согласованности. А если речь идет о спорах, не касающихся Священного Писания, то и я рад „воздержаться от суждения” по образцу Академиков. Что здесь противоречит твоему мнению, я и до сих пор не вижу...»
Эразм отвечает:
«Мужа совершеннейшего и вместе ученого Филиппа Меланхтона приветствую.
Я рад, что твое письмо развеяло набежавшую тень подозрения и вернуло нашей дружбе безоблачность; впрочем, я и не держал в душе враждебного чувства против тебя и скорее удивлялся, нежели негодовал. Право, я не из тех, кто, обидевшись, может из друга сделаться врагом. Теперь я, пожалуй, должен просить, чтобы ты простил меня за это подозрение. — Но Лютер постоянно бросает мне подобные упреки, что, мол, собирая частности, я не создаю целого и что в догматах веры я скептик. К тому же в прошлом письме к тебе я задел Амсдорфия, потому что хотел, чтобы ты не столь тесно был связан с Лютером. Я и подумал, что это раздражило тебя, и не приходил в голову никто другой, к кому бы это место в твоем вступлении подходило больше, чем ко мне... А в твоих сочинениях, в которых мне многое весьма по вкусу, на мой взгляд, иной раз недостает большей осмотрительности, поскольку ты часто легкомысленно задеваешь существеннейшие вопросы и, по-видимому, не хочешь считаться с тем, что может прийти в голову проницательному читателю.
Может быть, тут и выходили какие-то книжки, но это — за исключением письма Лютера и диалога Корвина — без моего ведома. О диалоге, который иные приписывают Долету (чуть было не сказал Олету), судите сами. Мне же кажется, что для такого рода пустозвонов нет лучшего рода осуждения, чем молчание.
Некий итальянец, очень ученый, но исключительно нечестивый и разнузданный, многих вооружает против меня; от этого никакого вреда быть не может: особенных ни обвинений, ни похвал в его нападках нет. Но из Италии он наслал Скалигера и Долета, в Милане у него Мерула (этот, однако, не дерзнул назвать своего имени), в Риме у него Петр Курсиус — один из числа тех священников, чьей глупостью наслаждаются римляне. Уже и Катаринус в Лютеции издал против меня книжку, в заглавии которой он нападает на кардинала Кайетануса, но косвенно-то уязвляет меня. Это — новая секта, которая с каждым днем распространяется все шире. Несомненно, что на сих инструментах играет Сатана, предпочитающий, чтобы все были цицеронианцами, а не христианами. И поскольку многие благодарят меня за то, что находят в книгах моих (какими бы они ни были) малую искорку благочестия, Сатана — из-за этой малой их прибыли! — завидует Христу и подстрекает тех. Но я отвечаю словами Давида, когда его побивали камнями и упреками, камней тяжелейшими: „Господь приказал им, чтобы злословили меня; кто знает, не смилуется ли он надо мной?» Все это изливаю на грудь твою, ибо знаю, что ты не склонен к опрометчивой откровенности...»
«Это письмо тебе передаст юноша исключительной скромности... Он хотел увидеть тебя и приветствовать. Прости его благороднейший порыв, ничем другим он тебя не обременит. Пожалуйста, передай ему для меня несколько строк, из которых я мог бы понять, что ты не сердит на меня.
Мая 12 дня. Будь здоров и благополучен.
Филипп Меланхтон».
«Эверарда, юношу благородного нрава, видел с удовольствием.
Прощай. Базель. Июня шестого дня в лето 1536.
Эразм Рот.»
«Генри Штромер приветствует Джона Коклея.
Господин Эразм июля 11 дня на 72 году жизни скончался от дизентерии. Свое состояние он отчасти определил в пользу бедных студентов, отчасти завещал на достойное устройство нуждающихся незамужних девиц. Некоторые утверждают, что он оставил семь тысяч золотом (если не больше). Я вспоминаю, как покойник говорил, что человек разумный и осмотрительный должен в счастливые дни собирать и придерживать деньги, чтобы, значит, он мог легче переносить несправедливость и тяготы судьбы. Поэтому неудивительно, что и сам он, кому щедро помогали столько высокопоставленных особ, скопил состояние, которое и оставил после себя, предназначив его к такому святейшему употреблению. Сокровищницу всех книг своих, видеть которые мне дважды представилась возможность, он завещал одному очень важному духовному лицу, кому он их обещал еще несколько лет назад, как мне сказал Фробен. Он оставил едва ли не царский набор золотых и серебряных кубков, а помимо этого груду золотых монет достоинством в двадцать, десять и три дуката.
Муж из всех ученейший, он целиком был занят подготовкой к изданию грека Оригина; несмотря даже на то, что его очень донимала болезнь, оному Оригину он так был предан, что не скорее от него оторвался, нежели смерть исторгла перо из рук пишущего. Последние его слова, которые он снова и снова повторял с великими воздыханиями, — в чем видна душа поистине христианская, — и с которыми оставил землю: „Иисусе, Сыне Божий, помилуй меня, буду славить милость Господа и суд“. С этими словами его и застала смерть.
Был он удостоен почетного погребения и великолепных похорон в главном храме по обряду Христианской церкви. На похороны пришли отдельные чины сенатского сословия и всея республики Базельской высшие правители. Вся, наконец, какая есть в Базеле ученейшая и ревностнейшая просвещенность и добродетель, вся она, убитая величайшим горем, воздала телу умершего оный последний долг».
25 июля 1536 г. войска императора Карла V вторглись во Францию. Письма и вести нескоро, иногда месяцами, шли по Европе, погруженной в сумятицу очередной войны. Ей было не до смерти Эразма. Но его почитатели я ученики все писали ему, справлялись о здоровье и просили его книг. В начале августа из Вюрцбурга Эразму писал Даниил Стибарус.
«Хотя у меня нет повода писать тебе, все же хочу сохранить мой обычай посылать тебе время от времени письмо. Я часто тревожусь о тебе и твоих делах. Что же касается этого твоего последнего переселения, то очень хочу, чтобы оно прошло счастливо и чтобы ты отнюдь не жалел, что переселился. Дело в том, что многие удивлены; а мне кажется, что тут нет ничего необычного, потому что я знаю, что ты всегда жил в Базеле охотно и с удовольствием.
Из Англии приходят такие страшные вести, что они могут вызвать сострадание даже у врагов. А что Цезарь напал на галла,— зачем об этом буду писать тебе я, когда ты находишься там, где, можно сказать, слышны звуки бомбард из войска? Я себя в этой сумятице чувствую крайне растерянным; думаю, что ты,— тем более,— и по возрасту, и из-за того, что ты любишь покой,— и так заслуживаешь его. Но даже сохранись среди всего этого покой, все же его непременно осквернят отвратительными пересудами.
Сообщаю тебе, что я с каждым днем все более угоден принцу. Льщу себя мыслью, что тебе будет приятно об этом узнать. Но вместе с тем на меня возлагается новое бремя. Оно, может быть, возрасту моему и полезно, но хорошо бы это было совместимо с достоинством. А тобою он восхищается и хранит и чтит тебя в своем сердце.
Будь здоров, и если представится случай, пошли мне что-нибудь из твоих сочинений; жду их с нетерпением».
Бегущий от битв, которые он старался замирять, страшащийся союза с напирающей Реформацией, избегающий зависимости от милостивого к нему апостольского престола, более всего на свете дороживший своей суверенностью; многоученый, но открытый вожделеющему знания миру, бесконечно трудолюбивый, но хранящий в себе любовь не только к трудам своим, но и к тем, ради кого они вершатся, кроткий и одинокий, тонкий ум и нежная душа — великий Эразм оказался адамантовой скрепой той традиции, которая сохранила для Европы единство ее античных истоков с христианством, традиции, которую мы по праву называем гуманистической и в русле которой мы до сих пор, не противореча себе, можем говорить о хранящей тождество с самою собой и узнающей себя в бурях и водоворотах почти трехтысячелетней истории европейской духовности. И поэтому еще и сегодня — и даже в особенности сегодня, — когда Европа потеряла свою исключительность и стала такой маленькой, когда греко-римская античность тоже стала всего лишь одной из множества древних культур, когда все меньше людей на земле верит в Христа (в то время как даже самые прогрессивные историки признают его историчность), итак, сегодня Эразм отнюдь не забыт: гуманистический пафос его деятельности близок нам и опыт его судьбы остается одним из драгоценнейших общечеловеческих опытов*.
______
* Статья написана в 1986 г. как pia meditatio на 450-летие со дня смерти Эразма.
Примечания:
1 О биографии Эразма см. Allen P. St. Erasmus. Oxford, 1934; Huizinga J. Erasmus and the age of Reformation. N. Y., 1957; Huma A. The life of Desiderius. Erasmus Assen, 1972.
2 Письма Эразма и к Эразму здесь и далее переведены по изданию: Opus epistolarum, rec. P. St. Allen, Osonii, 1906 – 1958. Т. 1 – 12.
3 Об Эразме и английских гуманистах см. подробнее в кн.: Seebohm E. The Oxford reformers Colet, Erasmus and More. L.; N. Y., 1938; Reynolds E. E. Thomas More and Erasmus. N. Y., 1965.
4 См.: Jones R. D. Erasmus and Luther. L., 1968.
5 Цит. по: Desiderii Erasmi Opera omnia. Lugduni Batavorum, 1706. Vol. 10. P. 1217.